согласие царя и земства на котором созидалось благополучие всей русской земли салтыков щедрин
Согласие царя и земства на котором созидалось благополучие всей русской земли салтыков щедрин
— Я не радикал, — гордо говорил Краснов, — я либерал-с. У меня ни одной пяди песку нет; я наделяю крестьян настоящей, заправской землей, и потому на выкуп не согласен-с.
При Краснове же совершилось и самое освобождение. Условия, в которых оно произошло, были не совсем те, которые значились в его проекте, но это уже зависело не от него. Всем было известно, что, участвуя в работах редакционных комиссий, он отстаивал свою мысль, сколько мог, и, следовательно, явил себя вполне достойным доверия, которым его облекли. Он откровенно давал отчет всякому помещику о своих действиях, подавал благие советы и вместе с прочими негодовал на неудачный выбор мировых посредников, из которых многие, как он уверял, состояли в сношениях с заграничными агитаторами. Но так как они в то же время были и местные землевладельцы, то он полагал, что предстоящие выборы представят очень удобный случай остепенить их.
Когда наступили новые выборы, он, к общему удивлению, отказался от баллотировки, ссылаясь на усталость и предлагая обратиться к одному из Живоглотовых. Затем он придал собранию исключительно полемический характер. Посредников призывали «к столу», требовали отчета, уличали и вообще производили веселую травлю. Посредники отчасти ежились и благоразумно удалялись из зала собрания, но большинство выслушивало обвинения в гордом молчании. Травля оказывалась бессильною, но в то же время забавною и популярною. Сам Живоглотов подал Краснову руку в знак примирения и сказал: «Милости просим откушать!»
Несколько дней сряду обедал Краснов у своего бывшего противника, и каждый раз в пользу его закалали тельца упитана. Никто не мог проникнуть в сущность политики Краснова, и все удивлялись его великодушию.
Но Краснов вовсе не великодушничал, а просто рассчитывал на себя и в то же время приподнимал завесу будущего. Во-первых, затраты, которые он сделал в поисках за предводительством, отозвались очень чувствительно на его общем благосостоянии; во-вторых, проживши несколько месяцев в Петербурге и потолкавшись между «людьми», он на самое предводительство начал смотреть совсем иными глазами. Он просто не верил, что звание это может иметь будущность.
По обыкновению всех русских, он слишком дал волю воображению, так что перед глазами его уже мелькала заря какой-то новой эры. Он говорил себе, что такой решительный шаг, какой представляла собой отмена крепостного права, не может остаться без дальнейших последствий; что разделение на сословия не удержится, несмотря ни на какие искусственные меры; что на место отдельных сословных групп явится нечто всесословное и, наконец, выступит на сцену «земля». Одним словом, в его уме уже сформировалось представление о чем-то вроде земских учреждений, которые действительно и не замедлили.
Вот где настоящее его место. Не на страже мелких частных интересов, а на страже «земли». К тому же идея о всесословности совершенно естественно связывалась с идеей о служебном вознаграждении. Почет и вознаграждение подавали друг другу руку, а это было далеко не лишнее при тех ущербах, которые привела за собой крестьянская реформа, — ущербах, оказавшихся очень серьезными, несмотря на то, что идеал реформы формулировался словами: «Чтобы помещик не ощутил…»
Он даже пенял на себя за то, что поступил несколько неосмотрительно, призывая к ответу тех чересчур бойких мировых посредников, которые слишком рьяно приступили к осуществлению освободительной задачи. Но ему необходимо было это для того, чтобы заранее заручиться избирательным большинством, и он достиг этого. Что касается до обиженных посредников, то, по размышлении, он сказал себе: «Перемелется — мука будет», — и успокоился. Большинство их, конечно, и само невдолге поймет тщету своих потуг; другие убедятся, что иметь дело с Красновым все-таки удобнее, нежели с каким-нибудь живоглотовским партизаном; наконец, третьи, наиболее убежденные, утомятся систематическим противодействием и отчужденностью. А он возьмет в руки знамя и будет твердо держать его на страже интересов «земли».
Когда, спустя лет пять после крестьянской реформы, обнародованы были земские учреждения, сам Живоглотов согласился, что для этого дела не сыщется в губернии более подходящего руководителя, как Краснов. В первом же губернском земском собрании Николая Николаича выбрали громадным большинством в председатели губернской управы, с ежегодным жалованьем в четыре тысячи рублей. Разумеется, он начал с того, что отказывался от жалованья, говоря, что готов послужить земле безвозмездно, что честь, которую ему делают… понятие о долге… наконец, обязанность… Но ему так настоятельно гаркнули в ответ: «Просим! просим!» — что он вынужден был согласиться. В тот же день у Живоглотова был обед в честь вновь избранных деятелей земства.
— Теперь уж не я хозяин в губернии, а наш почтеннейший Николай Николаич, — скромно произнес хозяин и, подняв бокал, крикнул: «Уррра!»
— Нет, я не хозяин, а вы, многоуважаемый Полиевкт Семеныч! — еще скромнее возразил Краснов, — вы всегда были излюбленным человеком нашей губернии, вы остаетесь им и теперь. Вы, так сказать, прирожденный председатель земского собрания; от вашей просвещенной опытности будет зависеть направление его решений; я же — ничего больше, как скромный исполнитель указаний собрания и ваших.
После обеда гости были настолько навеселе, что потребовали у Краснова спича. И он, как vir bonus, dicendi peritus, [76] не заставил себя долго просить.
— Россия, — сказал он, — была издревле страною по преимуществу земскою. Искони в ней собирались, у подножия престола, земские чины и рассуждали о нуждах страны. «Земские чины приговорили, а царь приказал» — такова была установившаяся формула. Земство и царь составляли одно нераздельное целое, на единодушии которого созидалось благополучие всей русской земли. К сожалению, назад тому более полутора веков, земство без всякого повода исчезло с арены деятельности. Не стало ни целовальников, ни ярыжек (в среде присутствующих — сдержанный смех: «ярыжек!»). Их место заняла сухая, беспочвенная бюрократия (смех усиливается). И что же вышло?! Благодаря земству нам некогда был открыт широкий путь в Константинополь; великий князь Олег прибил свой щит к вратам древней Византии; Россия вела обширный торг медом, воском, пушным товаром. Это не я говорю, а летописец. Благодаря бюрократии — мы до своих усадеб осенью едва добраться можем («браво! браво!»). Мосты в разрушении, перевозов не существует, дороги представляют
Согласие царя и земства на котором созидалось благополучие всей русской земли салтыков щедрин
Том 16. Книга 2. Мелочи жизни
Всякий истый петербуржец на три месяца в год обрекает себя на нечеловеческое житье. Конечно, я говорю не о «барах», которые разъезжаются по собственным деревням и за границу, а о простых смертных, которые расползаются по дачам, потому что за зиму Петербург их задавил. Кто поэкономнее, тот забирает из задних комнат мебелишку и старую, разнокалиберную посуду, увязывает на воза̀, садит сверху кухарку и едет. Другие нанимают дачи с мебелью и посудою и находят обломки и черепки. Постелей нет, или такие, что привыкать надо. Вместо простора — теснота, вместо тишины — судаченье соседей, вместо воздуха — сырость, вместо восстановляющих солнечных лучей — туман и дожди.
Именно так было поступлено и со мной, больным, почти умирающим. Вместо того чтобы везти меня за границу, куда, впрочем, я и сам не чаял доехать, повезли меня в Финляндию. * Дача — на берегу озера, которое во время ветра невыносимо гудит, а в прочее время разливает окрест приятную сырость. Домик маленький, но веселенький, мебель сносная, но о зеркале и в помине нет. Поэтому утром я наливаю в рукомойник воды и причесываюсь над ним. Простору довольно, и большой сад для прогулок.
Болен я, могу без хвастовства сказать, невыносимо. Недуг впился в меня всеми когтями и не выпускает из них. Руки и ноги дрожат, в голове — целодневное гудение, по всему организму пробегает судорога. Несмотря на врачебную помощь, изможденное тело не может ничего противопоставить недугу. Ночи провожу в тревожном сне, пишу редко и с большим мученьем, читать не могу вовсе и даже — слышать чтение. По временам самый голос человеческий мне нестерпим.
Что это такое, как не мучительное и ежеминутное умирание, которому, по горькой насмешке судьбы, нет конца?
Знает ли читатель, что такое значит «пять минут»? Конечно, знает. Нет того русского человека, который многократно не отсчитал бы эти «пять минут», сидя в приемной, в ожидании нужного человека. Но вот наконец нужный человек появился в дверях, — сказал мимоходом два-три слова, — и всё забыто. Теперь помножьте эти пять минут на часы, на сутки, месяцы, на год, — что это такое? Сидишь и смотришь, как одна минута ползет за другой. Вот наконец доползла; начинаются следующие пять минут… ужасно! Нечто подобное должен испытать сидящий в одиночном заключении…
Что привело меня к этому положению? — на этот вопрос не обинуясь и уверенно отвечаю: писательство. Ах, это писательское ремесло! Это не только мука, но целый душевный ад. Капля по капле сочится писательская кровь, прежде нежели попадет под печатный станок. Чего со мною не делали! И вырезывали, и урезывали, и перетолковывали, и целиком запрещали, и всенародно объявляли, что я — вредный, вредный, вредный. Трудно поверить, а в провинции власть имущие делали гримасы, встретив где-нибудь мою книгу. «Каким образом этот «вредный» писатель попал сюда?» * — вот вопрос, который считался самым натуральным относительно моих сочинений, встреченных где-нибудь в библиотеке или в клубе. Один газетчик, которому я немало помог своим сотрудничеством при начале его журнального поприща, теперь прямо называет меня не только вредным, но паскуднымписателем. * Мало того: в родном городе некто пожертвовал в местный музей мой бюст. * Стоял-стоял этот бюст год или два благополучно — и вдруг его куда-то вынесли. Оказалось, что я — вредный…
Надеюсь, что этого достаточно для самой богатой надгробной эпитафии…
Итак, я провел лето в Финляндии. Финляндия — это та самая страна, где, по свидетельству Пушкина, жила злая волшебница Наина и добрый волшебник Финн. * Финн долго боролся с Наиной, но потом махнул рукой и уехал в Швейцарию доить симментальских коров. Наина осталась одна, и сколько она делает всяких пакостей своему отечеству — этого ни в сказке сказать, ни пером описать. Наводит тучи, из которых, в продолжение целых месяцев, льют дожди; наполняет страну ветрами, наворачивает камни на камни, зарывает деревни на восемь месяцев в снега и, наконец, в последнее время выслала сюда тьму-тьмущую русских пионеров.
— А я — целую голову сахару… Угадайте — где она у меня была?
Я не имею сведений, как идет дело в глубине Финляндии, проникли ли и туда обрусители, но, начиная от Териок и Выборга, верст на двадцать по побережью Финского залива, нет того ничтожного озера, кругом которого не засели бы русские землевладельцы. И все из всех сил стараются. Деньги бросают пригоршнями, несут явные и значительные убытки, и в конце концов все-таки только и слышишь, что то один, то другой мечтают о продаже своих дач. Правда, что на место убывающих являются новые заселенцы; но выйдет ли когда-нибудь из этого толк — трудно сказать. Уходит масса денег — вот всё, что до сих пор ясно. И всё — благодаря пущенным слухам о необыкновенной живительности здешнего воздуха, — репутация, далеко не на всех оправдывающаяся.
Мне кажется, что если бы лет сто тому назад (тогда и «разговаривать» было легче) пустили сюда русских старообрядцев и дали им полную свободу относительно богослужения, русское дело, вообще на всех окраинах, шло бы толковее. Старообрядцы * — это цвет русского простолюдья. Они трудолюбивы, предприимчивы, трезвы, живут союзно и, что всего важнее, имеют замечательную способность к пропаганде. В настоящее время они имели бы здесь массу прозелитов, как имеют их среди зырян, пермяков и прочих инородцев отдаленного севера. Укрываясь от преследований в глубь лесов, несмотря на «выгонки», они сумели покорить сердца полудиких людей и сделать их почти солидарными с собою…
Но, вместо того чтобы воспользоваться их колонизаторскими способностями, их били кнутом, рвали ноздри, урезывали языки и вызвали (так сказать, создали) ужасный обряд самосожжения.
За это, даже на том недалеком финском побережье, где я живу, о русском языке между финнами и слыхом не слыхать. А новейшие русские колонизаторы выучили их только трем словам: «риби» (грибы), «ривенник» (гривенник) и «двуривенник». Тем не менее в селе Новая-Кирка есть финны из толстосумов (торговцы), которые говорят по-русски довольно внятно.
Финны живут разрозненно и селятся починками в два-три дома. Есть, однако, большое село — Новая-Кирка, которое, впрочем, составляет тоже груду починков. Народ трудолюбив и любит страстно свою землю. Работает неутомимо, хотя частые непогоды мешают земледельческому труду. Землю удобряют исправно и держат достаточно скота, в особенности овец и свиней. Но коровы здешние малорослы, потому что в Финляндию, по какому-то недоразумению, безусловно запрещено ввозить скот из других стран, а следовательно, и совершенствовать местную породу трудно. Нынешний год все уродилось прекрасно, но с полей убрать было нелегко: целый месяц лили дожди. Мастеровых кругом совсем нет, кроме одного пекаря, который продает вразнос выборгские крендели. Отхожих промыслов тоже нет, а стало быть, нет и бывалых людей. Финн замуровался в своей деревне, зарылся в снегах на две трети года и не двигается ни направо, ни налево. Есть, впрочем, в нашем соседстве два-три хозяина, которые скупают бруснику и ездят в сентябре в Петербург продавать ее.
Согласие царя и земства на котором созидалось благополучие всей русской земли салтыков щедрин
Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович
Всякий истый петербуржец на три месяца в год обрекает себя на нечеловеческое житье. Конечно, я говорю не о «барах», которые разъезжаются по собственным деревням и за границу, а о простых смертных, которые расползаются по дачам, потому что за зиму Петербург их задавил. Кто поэкономнее, тот забирает из задних комнат мебелишку и старую, разнокалиберную посуду, увязывает на воза, садит сверху кухарку и едет. Другие нанимают дачи с мебелью и посудою и находят обломки и черепки. Постелей нет, или такие, что привыкать надо. Вместо простора – теснота, вместо тишины – судаченье соседей, вместо воздуха – сырость, вместо восстановляющих солнечных лучей – туман и дожди.
Именно так было поступлено и со мной, больным, почти умирающим. Вместо того, чтобы везти меня за границу, куда, впрочем, я и сам не чаял доехать, повезли меня в Финляндию. Дача – на берегу озера, которое во время ветра невыносимо гудит, а в прочее время разливает окрест приятную сырость. Домик маленький, но веселенький, мебель сносная, но о зеркале и в помине нет. Поэтому утром я наливаю в рукомойник воды и причесываюсь над ним. Простору довольно, и большой сад для прогулок.
Болен я, могу без хвастовства сказать, невыносимо. Недуг впился в меня всеми когтями и не выпускает из них. Руки и ноги дрожат, в голове – целодневное гудение, по всему организму пробегает судорога. Несмотря на врачебную помощь, изможденное тело не может ничего противопоставить недугу. Ночи провожу в тревожном сне, пишу редко и с большим мученьем, читать не могу вовсе и даже – слышать чтение. По временам самый голос человеческий мне нестерпим.
Что это такое, как не мучительное и ежеминутное умирание, которому, по горькой насмешке судьбы, нет конца?
Знает ли читатель, что такое значит «пять минут»? Конечно, знает. Нет того русского человека, который многократно не отсчитал бы эти «пять минут», сидя в приемной, в ожидании нужного человека. Но вот наконец нужный человек появился в дверях, – сказал мимоходом два-три слова, – и всё забыто. Теперь помножьте эти пять минут на часы, на сутки, месяцы, на год, – что это такое? Сидишь и смотришь, как одна минута ползет за другой. Вот наконец доползла; начинаются следующие пять минут… ужасно! Нечто подобное должен испытать сидящий в одиночном заключении…
Что привело меня к этому положению? – на этот вопрос не обинуясь и уверенно отвечаю: писательство. Ах, это писательское ремесло! Это не только мука, но целый душевный ад. Капля по капле сочится писательская кровь, прежде нежели попадет под печатный станок. Чего со мною не делали! И вырезывали, и урезывали, и перетолковывали, и целиком запрещали, и всенародно объявляли, что я – вредный, вредный, вредный. Трудно поверить, а в провинции власть имущие делали гримасы, встретив где-нибудь мою книгу. «Каким образом этот „вредный“ писатель попал сюда?» – вот вопрос, который считался самым натуральным относительно моих сочинений, встреченных где-нибудь в библиотеке или в клубе. Один газетчик, которому я немало помог своим сотрудничеством при начале его журнального поприща, теперь прямо называет меня не только вредным, но паскудным писателем. Мало того: в родном городе некто пожертвовал в местный музей мой бюст. Стоял-стоял этот бюст год или два благополучно – и вдруг его куда-то вынесли. Оказалось, что я – вредный…
Надеюсь, что этого достаточно для самой богатой надгробной эпитафии…
Итак, я провел лето в Финляндии. Финляндия – это та самая страна, где, по свидетельству Пушкина, жила злая волшебница Наина и добрый волшебник Финн. Финн долго боролся с Наиной, но потом махнул рукой и уехал в Швейцарию доить симментальских коров. Наина осталась одна, и сколько она делает всяких пакостей своему отечеству – этого ни в сказке сказать, ни пером описать. Наводит тучи, из которых, в продолжение целых месяцев, льют дожди; наполняет страну ветрами, наворачивает камни на камни, зарывает деревни на восемь месяцев в снега и, наконец, в последнее время выслала сюда тьму-тьмущую русских пионеров.
Здешние русские пионеры – люди интеллигенции по преимуществу. Провозят из Петербурга чай, сахар, апельсины, табак и, миновавши териокскую таможню, крестятся и поверяют друг другу: – Вы что провезли?
– А я – целую голову сахару… Угадайте – где она у меня была?
Шепот: – Ах, проказница!
Я не имею сведений, как идет дело в глубине Финляндии, проникли ли и туда обрусители, но, начиная от Териок и Выборга, верст на двадцать по побережью Финского залива, нет того ничтожного озера, кругом которого не засели бы русские землевладельцы. И все из всех сил стараются. Деньги бросают пригоршнями, несут явные и значительные убытки, и в конце концов все-таки только и слышишь, что то один, то другой мечтают о продаже своих дач. Правда, что на место убывающих являются новые заселенны; но выйдет ли когда-нибудь из этого толк – трудно сказать. Уходит масса денег – вот всё, что до сих пор ясно. И всё – благодаря пущенным слухам о необыкновенной живительности здешнего воздуха, – репутация, далеко не на всех оправдывающаяся.
Мне кажется, что если бы лет сто тому назад (тогда и «разговаривать» было легче) пустили сюда русских старообрядцев и дали им полную свободу относительно богослужения, русское дело, вообще на всех окраинах, шло бы толковее. Старообрядцы – это цвет русского простолюдья. Они трудолюбивы, предприимчивы, трезвы, живут союзно и, что всего важнее, имеют замечательную способность к пропаганде. В настоящее время они имели бы здесь массу прозелитов, как имеют их среди зырян, пермяков и прочих инородцев отдаленного севера. Укрываясь от преследований в глубь лесов, несмотря на «выгонки», они сумели покорить сердца полудиких людей и сделать их почти солидарными с собою…
Но, вместо того чтобы воспользоваться их колонизаторскими способностями, их били кнутом, рвали ноздри, урезывали языки и вызвали (так сказать, создали) ужасный обряд самосожжения.
За это, даже на том недалеком финском побережье, где я живу, о русском языке между финнами и слыхом не слыхать. А новейшие русские колонизаторы выучили их только трем словам: «риби» (грибы), «ривенник» (гривенник) и «двуривенник». Тем не менее в селе Новая-Кирка есть финны из толстосумов (торговцы), которые говорят по-русски довольно внятно.
Финны живут разрозненно и селятся починками в два-три дома. Есть, однако, большое село – Новая-Кирка, которое, впрочем, составляет тоже груду починков. Народ трудолюбив и любит страстно свою землю. Работает неутомимо, хотя частые непогоды мешают земледельческому труду. Землю удобряют исправно и держат достаточно скота, в особенности овец и свиней. Но коровы здешние малорослы, потому что в Финляндию, по какому-то недоразумению, безусловно запрещено ввозить скот из других стран, а следовательно, и совершенствовать местную породу трудно. Нынешний год все уродилось прекрасно, но с полей убрать было нелегко: целый месяц лили дожди. Мастеровых кругом совсем нет, кроме одного пекаря, который продает вразнос выборгские крендели. Отхожих промыслов тоже нет, а стало быть, нет и бывалых людей. Финн замуровался в своей деревне, зарылся в снегах на две трети года и не двигается ни направо, ни налево. Есть, впрочем, в нашем соседстве два-три хозяина, которые скупают бруснику и ездят в сентябре в Петербург продавать ее.
О честности финской составилась провербиальная репутация, но нынче и в ней стали сомневаться. По крайней мере, русских пионеров они обманывают охотно, а нередко даже и поворовывают. В петербургских процессах о воровствах слишком часто стали попадать финские имена – стало быть, способность есть. Защитники Финляндии (из русских же) удостоверяют, что финнов научили воровать проникшие сюда вместе с пионерами русские рабочие – но ведь клеветать на невинных легко!
Есть у финнов и способность к пьянству, хотя вина здесь совсем нет, за редким исключением корчемства, строго преследуемого. Но, дорвавшись до Петербурга, финн напивается до самозабвения, теряет деньги, лошадь, сбрую и возвращается домой гол как сокол.
«История одного города» (1869–1870) — самое резкое в щедринском творчестве и во всей русской литературе нападение на монархию.
Роман «Господа Головлевы» (1875–1880) стоит в ряду лучших произведений русских писателей изображающих жизнь дворянства, и выделяется среди них беспощадностью отрицания того социального зла, которое было порождено в России господством помещиков.
Выдающимся достижением последнего десятилетия творческой деятельности Салтыкова-Щедрина является книга «Сказки» (1883–1886) — одно из самых ярких и наиболее популярных творений великого сатирика.
В качестве приложения в сборник включено письмо М. Е. Салтыкова-Щедрина в редакцию журнала «Вестник Европы».
Вступительная статья А. Бушмина, примечания Т. Сумароковой.
О корени происхождения глуповцев (стр. 31). — По поводу этой главы Салтыков-Щедрин писал А. Н. Пыпину: в ней «поименовываются головотяпы, моржееды и другие племена в этом роде… Вы… должны быть знакомы с Далем и с Сахаровым. Обратитесь к ним и увидите, что это племена мною не выдуманные, но суть названия, присвоенные жителям городов Российской империи. Головотяпы — егорьевцы, гужееды — новогородцы и т. д. Если уж сам народ себя так честит, то тем более права имеет на это сатирик».
Пародируя летописный рассказ (862) о призвании варягов на Русь, Салтыков-Щедрин ввел вместо названий древних племен прозвища, придуманные в народе жителям разных мест. Салтыков-Щедрин взял их из двухтомного собрания «Сказаний русского народа» (СПб., 1841, 1849) И. П. Сахарова. Оттуда же почерпнул он присловья и поговорки.
Стр. 31. «Не хочу я, подобно Костомарову… ни, подобно Соловьеву… ни, подобно Пыпину…» — смысл иронических упоминаний имен известных историков середины прошлого века Н. И. Костомарова, С. М. Соловьева и А. Н. Пыпина заключается в том, что их воззрения и область интересов каждого очень разнились: Соловьев восхвалял великодержавную политику русских царей, Костомаров, напротив, интересовался эпохами стихийных народных движений, Пыпин был историком культуры (см.: Б. Эйхенбаум. О прозе. М., «Художественная литература», 1969, с. 465–466).
Очевидно, летописец подражает здесь «Слову о полку Игореве»: «Боян бо вещий, аще кому хотяше песнь творити, то растекашеся мыслью по древу, серым вълком по земли, шизым орлом под облакы». И далее: «о, Бояне! соловию старого времени! Абы ты сии пълки ущекотал» и т. д. — Изд.
Опись градоначальникам (стр. 38). — Сатирическое описание деятельности всех глуповских градоначальников вызвало сразу же немало попыток путем прямых сопоставлений с русской историей уяснить прототипы градоначальников. В ряде случаев это сопоставление было незатруднительно. В целом же персонажи «описи» не просто параллели русской истории, они — плод сатирической фантазии и обобщения, призванные подчеркнуть черты, характерные для российских правителей: случайность их появления у кормила власти, произвол, жестокость, противоестественность их поступков и распоряжений. В согласии с принятым официальной историографией принципом изложения российской истории «по царям», история Глупова излагается по его градоначальникам.
Стр. 39. …в царствование кроткия Елисавет… бит кнутом и, по урезании языка, сослан… — распространенные в XVIII веке наказания, из которых второе именовалось «членовредительным»: вырезание языка за «непристойные» или «невежливые слова» по отношению к государю, за противность и ругательство церкви.
Лейб-кампанцы — рота Преображенского полка; при поддержке ее в 1740 году Елизавета Петровна заняла престол.
Уволен с распубликованием — с публикацией сообщения об увольнении.
…был сторонником классического образования… — На протяжении 60-80-х годов XIX века упорная борьба за классическое образование (против реального), возглавлявшаяся М. Н. Катковым, редактором «Московских ведомостей», была одним из главных направлений реакционного правительственного курса в области просвещения. В письме к А. М. Жемчужникову (22 июня 1870 г.) Салтыков-Щедрин иронически характеризует «классическое образование» как «умеряющее вред, производимый знанием вообще и взамен оного доставляющее якобы знание».
Стр. 40. …у Излера… — В середине прошлого века И. И. Излер организовал музыкальные и танцевальные вечера, пользовавшиеся популярностью, при «Заведении искусственных минеральных вод» («Минерашках», как говорят щедринские герои) в Петербурге.
Это очевидная ошибка. — Изд.
Предводительствовал в кампании против недоимщиков… — Взыскание недоимок с крестьянства — мероприятие, широко распространенное и после реформы (в конце XIX в. суммы задолженности исчислялись в миллионах рублей). В случае неуплаты, например, из-за неурожая, недоимка причислялась к сумме следующего года, и долг крестьянина возрастал. Царское правительство, понимая, что никакими мерами эту сумму не собрать, вынуждено было время от времени «прощать» недоимку.
Сменен в 1802 году за несогласие… насчет конституции.… — В Негодяеве можно видеть сходство с Павлом I. Знаменитый триумвират — в 1801–1803 годах составил «Негласный комитет» Александра I для разработки проектов конституционных реформ.
По «Краткой описи» значится под № 8. Издатель нашел возможным не придерживаться строго хронологического порядка при ознакомлении публики с содержанием «Летописца». Сверх того, он счел за лучшее представить здесь биографии только замечательнейших градоначальников, так как правители не столь замечательные достаточно характеризуются предшествующею настоящему очерку «Краткою описью». — Изд.
Органчик (стр. 41). — Создавая образ Брудастого, Салтыков-Щедрин, как свидетельствуют современники, имел в виду М. Р. Шидловского (см. прим. на стр. 577).
Стр. 42. Хотин — крепость на Днестре, до 1807 года была турецкой; перед тем как отойти к России, много раз переходила из рук в руки.
Стр. 44. …во времена тушинского царика… — то есть при Лжедмитрии II, обосновавшемся в Тушине под Москвой.
Очевидный анахронизм. В 1762 году недоимочных реестров не было, а просто взыскивались деньги, сколько с кого надлежит. Не было, следовательно, и критического анализа. Впрочем, это скорее не анахронизм, а прозорливость, которую летописец, по местам, обнаруживает в столь сильной степени, что читателю делается даже не совсем ловко. Так, например (мы увидим это далее), он провидел изобретение электрического телеграфа и даже учреждение губернских правлений. — Изд.
Стр. 45. …отдать… без зачета в солдаты… — то есть без права замены другим лицом. Зачет — рекрутская квитанция.