поль рикер память история забвение
Рикёр П. Память, история, забвение
ОГЛАВЛЕНИЕ
Часть первая. О ПАМЯТИ И ПРИПОМИНАНИИ
ГЛАВА 1. ПАМЯТЬ И ВООБРАЖЕНИЕ
ПОЯСНИТЕЛЬНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ
Ставя во главу угла вопрос «что?», феноменология памяти сразу же сталкивается с опасной апорией, поддерживаемой в обыденном языке: присутствие, в котором, как кажется, заключается репрезентация прошлого, есть репрезентация образа. Говорят без какого-либо различия, что представляют себе прошлое событие или что имеют образ прошлого, который может быть почти зрительным или слуховым. За рамками обыденного языка долгая философская традиция, удивительным образом соединяющая влияние англоязычного эмпиризма и великого рационализма картезианского типа, сделала из памяти провинцию воображения, которая уже долгое время находилась под подозрением, как это можно наблюдать у Монтеня и Паскаля. Это также весьма значимый момент для Спинозы, о чем можно прочитать в теореме 18 второй части «Этики», имеющей название «О природе и происхождении души»: «Если человеческое тело подверглось однажды действию одновременно со стороны двух или нескольких тел, то душа, воображая впоследствии одно из них, тотчас будет вспоминать и о других». Такого рода короткое замыкание между памятью и воображением происходит под знаком сцепления идей: если эти два чувства являются смежными по отношению друг к другу, то воскрешение в памяти — следовательно, воображение — одной из них будет также воскрешением в памяти другой, то есть воспоминанием. Таким образом, память, сведенная к вспоминанию, идет по следам воображения. Воображение, взятое само по себе, находится в низшей части иерархии способов познания, выступая в форме движений души, подчиненных сцеплению внешних вещей с человеческим телом, что подчеркивается в следующей схолии: «это сцепление идей происходит сообразно с порядком и сцеплением состояний человеческого тела, дабы отличить его от сцепления идей, происходящего сообразно с порядком
разума»*. Это заявление Спинозы тем более знаменательно, что в нем мы находим превосходное определение времени, или, скорее, длительности как «продолжения существования». Вызывает удивление то, что с таким пониманием времени память не соотносится. И поскольку память, взятая, с другой стороны, как способ воспитания — например, запоминание древних текстов, — имеет дурную репутацию (почитайте «Рассуждение о методе» Декарта)2*, ей как специфической функции обращения к прошлому ничто не может прийти на помощь.
Именно вопреки этой традиции принижения значения памяти и оставляя в стороне критику воображения, следует приступить к разграничению воображения и памяти и вести его как можно дальше. Руководящей идеей здесь является мысль, скажем так, об эйдетическом различии3* между двумя формами нацеленности, двумя интенциональностями: с одной стороны, это воображение, нацеленное на фантастическое, вымышленное, ирреальное, возможное, утопическое; с другой стороны — память, нацеленная на предшествующую реальность, на предшествование, образующее главную временную отметку вспомненной вещи, «вспомненного» как такового.
Главная часть нашего анализа будет посвящена попытке типологизации мнемонических явлений (раздел III). Вопреки ее видимой разбросанности, она призвана шаг за шагом выделить первичный опыт временного дистанцирования, углубле-
* Цит. по: Спиноза. Этика. Минск, 1999, с. 382. Перевод с лат. H.A. Иван-
цова.
ния в прошедшее время. Я не скрываю, что признание дифференциации памяти должно идти одновременно с пересмотром тематики воображаемого, как это проделано Сартром в двух его работах: «Воображение» («L’Imagination») и «Воображаемое» («L’Imaginaire»)4*, — пересмотром, нацеленным на изгнание образа с его так называмого места «в» сознании. Следовательно, критика образа-картины станет частью досье, общего и для воображения, и для памяти, досье, открываемого платоновской темой присутствия того, что отсутствует.
Однако я не думаю, что можно было бы ограничиться этой двоякой операцией, предусматривающей спецификацию воображаемого и воспоминания. В живом опыте памяти должна присутствовать неустранимая черта, которой объясняется постоянное их смешение, о чем свидетельствует выражение «образ-воспоминание». Кажется также, что возврат воспоминания может произойти только по модели «становления образом». Одновременный пересмотр феноменологии воспоминания и феноменологии образа достигнет своего предела в процессе образного выражения воспоминания (раздел III).
Постоянная угроза смешения воспоминания и воображения, вытекающая из этого превращения воспоминания в образ, принимает вид стремления к верному отображению, в чем и состоит истинностная функция памяти. И тем не менее.
И тем не менее у нас нет ничего надежнее памяти, чтобы подтвердить, что вещь существовала до того, как мы составили о ней воспоминание. Уже теперь мы можем сказать, что даже историографии не удастся поколебать осмеяннное и постоянно выдвигаемое вновь убеждение в том, что последним референтом памяти остается прошлое, что бы ни означала «про-шлость» прошлого.
Рикёр П. Память, история, забвение
ОГЛАВЛЕНИЕ
ОТ ПЕРЕВОДЧИКОВ
Тому, кто хочет узнать, какой была философия в XX веке и какие проблемы она передала веку XXI, следует читать труды Поля Рикёра (род. 27 февраля 1913 г.). В ходе многолетней работы французский мыслитель — непревзойденный мастер вопроша-ния — создавал панораму философии только что завершившегося столетия, изучая все ее значительные концепции сквозь призму собственного понимания задач и целей философского анализа. По мере постижения новых идей П. Рикёр уточнял и развивал собственную позицию, теоретическим ядром которой является рефлексивная философия Мен де Бирана, Ф. Равессона, Э. Бугру, Ж. Набера, спаянная с идеями христианских философов существования Г. Марселя и К. Ясперса, феноменологии Гуссерля, персонализма Э. Мунье. Искусство ставить вопросы, упорство и честность в исследовательской работе мыслитель унаследовал от своего первого преподавателя философии Р. Дальбьеза. Его наставление: «если проблема вас волнует, тревожит, пугает, не пытайтесь обойти ее, а атакуйте в лоб», — он запомнил на всю жизнь1.
Свою философскую деятельность Рикёр начал незадолго до Второй мировой войны и продолжил ее. в немецком плену, куда попал будучи офицером французской армии. Здесь он вместе с М. Дюфреном, впоследствии известным философом и эстетиком феноменологической ориентации, изучает труды Ясперса (результатом совместной работы станет книга двух авторов «Карл Ясперс и философия существования», 1947), штудирует произведения Хай-деггера и Гуссерля, приступает к работе над книгой «Волевое и непроизвольное», которая будет основой его докторской диссертации, и над переводом на французский язык первого тома гуссер-левских «Идей» (издан в 1950 г. с предисловием Рикёра). После войны публикует книги: «Габриэль Марсель и Карл Ясперс. Философия таинства и философия парадокса» (1948), «Философия воли» (1950—1960), «История и истина» (1955), «Об интерпретации. Очерки о Фрейде» (1965), «Конфликт интерпретаций. Очерки о герменевтике» (1969). В 1970—1990 гг. ведет преподавательскую
1 Ric?ur P. Reflexion faite. Autobiographie intellectuelle. P., 1995, p. 13.
деятельность в университетах Лувена, Монреаля, Чикаго, продолжая изучение философии XX века. Теперь в центре его внимания современная немецкая философия, и прежде всего герменевтика Х.Г. Гадамера, теория коммуникативного действия Ю. Хабермаса, а также англосаксонская аналитическая философия. Он издает труды: «Живая метафора» (1975), «Время и рассказ» (тт. 1 — 3, 1983—1985), «От текста к действию. Очерки о герменевтике — II» (1986), «В школе феноменологии» (1986), «Я-сам как другой» (1990). В последнее десятилетие XX века Рикёр пишет труды: «Книга для чтения — 1: О политике» (1991), «Книга для чтения — 2: Страна философов» (1992), «Книга для чтения — 3: На гранях философии» (1994), «Интеллектуальная автобиография» (1995), «Память, история, забвение» (2000). Сегодня Поль Рикёр, современный классик философии, является членом девяти иностранных академий и Почетным доктором тридцати одного университета мира.
Задачей своего творчества Рикёр считает разработку обобщающей концепции человека, учитывающей вклад, который внесли в нее значительнейшие учения современности: философия жизни, феноменология, экзистенциализм, персонализм, психоанализ, герменевтика, структурализм, аналитическая философия, моральная философия, философия религии, философия политики и др., имеющие глубинные истоки, заложенные еще в античности, и опирающиеся на идеи своих непосредственных предшественников — Канта, Фихте, Гегеля. Вместе с тем он считает необходимым вести постоянный диалог с науками о человеке, которые, по его убеждению, способны придать философии новые импульсы.
В 1993 г. в беседе с российскими философами в Москве Поль Рикёр отметил, что одной из основных проблем современности является ответственность человека перед историей и здесь существеннейшая роль принадлежит политике, которая сегодня должна говорить на языке морали. Это означает, что политической деятельности надлежит стать духовной и руководствоваться идеей справедливой памяти, сделав основной и основополагающей политической категорией прощение; суть его заключается в следующем: уметь не забывать, но и не становиться заложником собственной памяти. Разработку идеи справедливой памяти Рикёр считает своим гражданским долгом, и именно ей он посвящает настоящее исследование.
Рикёр П. Память, история, забвение
ОГЛАВЛЕНИЕ
Часть первая. О ПАМЯТИ И ПРИПОМИНАНИИ
Глава 1. Память и воображение
II. ФЕНОМЕНОЛОГИЧЕСКИЙ ОЧЕРК ПАМЯТИ
Позвольте мне начать настоящий очерк с двух замечаний.
Первое ставит своей целью предостеречь многих авторов от намерений приступить к изучению памяти с ее изъянов, то есть с нарушения функций, область правомерности которых будет определена в дальнейшем26. Я считаю важным приступить к описанию мнемонических явлений с точки зрения способностей, «удачную» реализацию которых они собой представляют27. Для этого я как можно менее заумно опишу явления, которые в обыденной речи, в речи повседневной жизни, называются памятью. Настоящий спор о «хорошей» памяти, в конечном счете, оправдывает убежденность в том, что продолжение данного исследования послужит подкреплению того тезиса, что для обращения к прошлому мы не имеем ничего другого, кроме самой памяти. С памятью связана определенная амбиция, претензия на то, чтобы хранить верность прошлому; в этом отношении изъяны, которые свидетельствуют о забвении и о которых мы поговорим подробно, когда придет время, должны пониматься не как патологические формы, не как дисфункции, а как теневая сторона освещенного пространства памяти, связывающая нас с тем, что прошло до того, как мы это запомнили. Если и можно упрекнуть память в том, что ее удостоверение не очень надежно, так это как раз потому, что она является для нас единственным и уникальным средством обозначения прошлого характера того, о чем мы, как утверждаем, помним. Никому не придет в голову направлять подобный упрек воображению, коль скоро оно в качестве своей парадигмы имеет ирреальное, вымышленное, возможное и другие вещи, которые можно назвать непозициональными. Притязание памяти на правдивость имеет свои основания, что следует признать до всякого рассмотрения ее патологических изъянов и непатологических слабостей, часть которых мы проанализируем в ближайшем разделе настоящей работы, до того, как сопоставим их с теми изъянами, о коих речь пойдет в разделе, посвященном злоупотреблению памятью.
26 См. часть третья, гл. 3.
27 В этом отношении данная работа находится в том же ряду, что и предпринятое мной изучение основополагающих способностей и возможностей — возможности говорить, действовать, рассказывать, считать себя ответственным за свои поступки — возможностей, которые в книге «Я-сам как другой» (Paris, Ed. du Seuil, coll. «L’ordre philosophique», 1990; reed. coll. «Points Essais», 1996) я обозначаю термином «человек могущий».
Глава 1. Память и воображение
Попросту говоря, у нас нет ничего лучшего, чем слово «память», для обозначения того, что нечто имело место, случилось, произошло до того, как мы высказались о нем в нашем воспоминании. Ложные свидетельства, о которых мы будем говорить во второй части, могут быть изобличены только благодаря критической инстанции, способной лишь противопоставить свидетельства, считающиеся надежными, тем, которые подпали под подозрение. Однако, как будет показано в дальнейшем, свидетельства представляют собой основополагающую структуру перехода от памяти к истории.
Второе замечание. Вопреки полисемии, которой, на первый взгляд, свойственно подавлять любую, пусть даже самую робкую, попытку упорядочения семантического поля, обозначенного словом «память», можно в общих чертах обрисовать феноменологию — подорванную, но не окончательно разрушенную, — для которой отношение ко времени остается единственной и главной путеводной нитью. Но эту нить можно будет крепко держать в руке, только если удастся показать, что отношение ко времени многочисленных мнемонических модусов, с которыми имеет дело дескрипция, само подчиняется относительно упорядоченной типологии, не исчерпываемой, например, воспоминанием о единичном событии, случившемся в прошлом. Это второе пари нашего предприятия опирается на минимальную логическую связность высказывания, с самого начала работы позаимствованного нами у Аристотеля, согласно которому память «сопряжена с прошлым». Но бытие прошлого может выражать себя многими способами (если следовать знаменитым словам из «Метафизики» Аристотеля: «бытие именуется многими способами»)10*.
Первым признаком этой подорванной феноменологии является то, что она говорит о предметном характере памяти: вспоминают о чем-то. В этом смысле в языке следует различать память как нацеленность (visee) и воспоминание как имеющуюся в виду вещь (chose visee). Обычно речь идет о памяти и о воспоминаниях. Если говорить со всей определенностью, то мы обсуждаем здесь именно феноменологию воспоминания. Греческий и латинский языки используют в этом случае форму причастия (genomenou, praeterita). Именно в этом смысле я говорю о «вещах» прошедших. В самом деле, теперь, когда в памяти-воспоминании прошлое отделено от настоящего, становится возможным отличать в рефлексии по поводу акта памяти вопрос «что?» от вопроса «как?» и от вопроса «кто?» — следуя ритму наших трех феноменологических глав. На языке
Часть первая. О памяти и припоминании
Гуссерля речь идет о различении между ноэзисом, являющимся воскрешением в памяти, и ноэмой, представляющей собой воспоминание.
Первая характерная черта порядка воспоминания: множественность воспоминаний и изменчивость уровней их различения. Слово «память» стоит в единственном числе, обозначая собой способность и осуществление; воспоминания — во множественном; у нас есть воспоминания (со злостью говорят: у старых людей больше воспоминаний, чем у молодых, но у них память короче!). В дальнейшем мы приведем превосходное описание Августином воспоминаний, которые «лягаются« на пороге памяти; воспоминания предстают либо изолированно, либо гроздьями и сообразно сложным отношениям к темам, либо цепочками, более или менее подходящими для повествования. В этом плане воспоминания могут пониматься как дискретные формы с более или менее четкими границами, выделяющиеся на фоне — скажем, на фоне памяти, позволяющем находить удовольствие в погружении в смутные фантазии.
Однако наиболее важной является следующая черта: речь идет о привилегии, непроизвольно приписываемой определенным событиям в раду тех, о которых вспоминают. В анализе Бергсона, который мы рассмотрим ниже, вспомненная «вещь» идентифицируется не иначе как с неповторимым единичным событием, например, с чтением выученного наизусть текста. Всегда ли так происходит? Разумеется, отметим в заключение, воспоминание-событие содержит в себе нечто парадигматическое, поскольку является феноменальным эквивалентом физического события. Событие —- это просто-напросто то, что происходит. Оно имеет место. Оно случается и проходит. Оно происходит, внезапно происходит. Именно в этом смысл третьей космологической антиномии11* из диалектики Канта: событие либо вытекает из чего-то предшествующего, следуя необходимой каузальности, либо проистекает из свободы, следуя спонтанной каузальности. В плане феноменологии, в котором мы сейчас пребываем, мы говорим, что вспоминаем о том, ‘что сделали, испытали или узнали в том или ином отдельном случае. Однако вереница типичных случаев располагается между двумя полюсами — полюсом отдельных событий и полюсом обобщений, которые можно назвать «состояниями вещей». К единичному событию близки также конкретные явления (например, закат солнца летним вечером), единственные в своем роде лица наших близких, слова, слышимые так, будто их всегда произносят заново, более или менее запомнившиеся встре-
Глава 1. Память и воображение
чи (из которых в дальнейшем мы будем исходить, следуя иным критериям изменчивости). Итак, вещи и люди не только являют себя, но и повторно являют себя все теми же; благодаря этой тождественности мы их и вспоминаем. Именно так мы воспроизводим в памяти имена, адреса и номера телефонов наших близких. Запомнившиеся встречи предстают в нашей памяти благодаря не столько их неповторимому своеобразию, сколько их типичности, похожести, даже символическому характеру: самые разные образы, связанные с утренними пробуждениями, заполняют первые страницы прустовских «Поисков. ». Затем наступает момент, когда «предметы» узнаются и, следовательно, становятся на свои места. Так, мы говорим, что помним таблицу спряжений и склонений в греческом и латинском языках, список неправильных английских и немецких глаголов. То, что мы их не забыли, означает, что мы можем повторить их наизусть, не заучивая заново. Именно так эти примеры приближаются к другому полюсу, к полюсу «состояния вещей», которые в платоновской и неоплатоновской традиции (к ней принадлежит и Августин) представляют собой парадигматические примеры припоминания. Каноническим произведением этой традиции остается платоновский «Менон», а в нем — известный эпизод с пере-открытием мальчиком-рабом нескольких примечательных геометрических свойств12*. На этом уровне «вспоминать» и «знать» полностью совпадают. Однако состояния вещей обозначаются не только при помощи абстрактных обобщений, понятий; прошедшие сквозь сито критики, как мы это покажем в дальнейшем, события, которые изучает документальная история, облекаются в пропозициональные формы, придающие им статус факта. Тогда речь идет о том «факте», что вещи происходили таким, а не иным образом. Эти факты могут считаться постигнутыми или, если следовать Фукидиду, возведенными в ранг «вечного владения» (possession a jamais). Таким образом, сами события в сфере исторического познания имеют тенденцию приблизиться к «состоянию вещей».
По каким же чертам эти прошлые «вещи», эти praeterita, если они столь разнообразны, узнаются как «прошлые»? Новая серия модусов дисперсии характеризует эту общую принадлежность к прошлому наших воспоминаний. В качестве руководства в нашем путешествии по пространству полисемии воспоминания я предлагаю серию оппозиционных пар, упорядочение которых могло бы создать нечто вроде упорядоченной типологии. Последняя подчиняется четкому принципу, подлежащему обоснованию, отличному °т применения, как в случае идеальных типов Макса Вебера13*.
Часть первая. О памяти и припоминании
Если я буду искать термины для сравнения, то прежде всего обращусь к аристотелевской аналогии, находящейся на полпути между простой омонимией, отсылающей к рассеиванию смысла, и полисемией, структурированной семантическим ядром, которое может выявить подлинная семиотическая редукция. Я также думаю о понятии «семейное сходство», сформулированном Витгенштейном14*. Причина относительной неопределенности эпистемологического статуса предложенной классификации вытекает из взаимопроникновения дословесного жизненного — которое я называю жизненным опытом, переводя этими словами Erlebnis гуссерлевской феноменологии, — и работы языка, которая с неизбежностью ставит феноменологию на путь интерпретации, то есть герменевтики. А понятия, связанные с «работой», служащие орудием интерпретации и руководящие упорядочением «тематических концептов», которые будут здесь предложены, не подчиняются господству смысла, какому стремится соответствовать тотальная рефлексия. Близкие самой нашей сути явления памяти более других с максимальным упорством противостоят hybris тотальной рефлексии28.
Первая оппозиция образована парой «привычка» и «память». В нашей современной философской культуре ее иллюстрирует знаменитое различение, проводимое Бергсоном между памятью-привычкой и памятью-воспоминанием. Отвлечемся на время от причин, в силу которых Бергсон представляет эту оппозицию как дихотомию. Скорее, мы будем следовать указаниям опыта, менее всего отягощенного метафизическими допущениями, для которого привычка и память образуют два полюса непрерывного потока мнемонических явлений. Единство этому спектру придает общее отношение ко времени. В этих двух крайних случаях предполагается наличие ранее приобретенного опыта; однако в случае с привычкой этот ранее приобретенный опыт включен в ныне протекающую жизнь, не обозначенную и не декларируемую как прошлое; в другом случае отсылка к ранее полученному опыту сделана именно как к опыту, достигнутому в прошлом. Следовательно, в обоих случая5с остается истинным суждение о том, что [ «память сопряжена с прошлым», но оно может двумя способами —
явным и неявным — отсылать к определенному месту во времени изначального опыта.
28 Я предваряю здесь рассуждения, которые займут свое место в третьей части данного труда на решающем повороте от эпистемологии исторического знания к герменевтике нашего исторического состояния.
Глава 1. Память и воображение
Я ставлю во главу нашего феноменологического исследования пару «привычка/память», поскольку она представляет собой первый случай применения к проблеме памяти того, что я во введении назвал обретением временной дистанции, обретением, рассмотренным с точки зрения критерия, который можно было бы назвать градиентом дистанцирования. Дескриптивная операция тогда состоит в том, чтобы классифицировать опыты по их временной глубине, начиная с тех, где прошлое, так сказать, примыкает к настоящему, и кончая теми, где прошлое узнается в его безвозратной прошлое™. Наряду с другими знаменитыми страницами из «Материи и памяти»29 напомним те, что во второй главе посвящены различению между «двумя формами памяти». Бергсон, как Августин и древние риторы, приводит в качестве примера произнесение урока, заученного наизусть. Когда мы произносим урок наизусть, не вспоминая одну за другой последовательные фазы, через которые проходили в процессе заучивания, мы приводим в действие память-привычку. Здесь заученный урок «составляет часть моего настоящего, как моя привычка ходить или писать; он скорее прожит, «проделан», чем представлен» (с. 207). Напротив, воспоминание о том или ином конкретном уроке, о той или иной фазе запоминания, например, не имеет «никаких признаков привычки» (с. 207). «Это как событие моей жизни: оно по самой своей сущности относится к определенной дате и, следовательно, не может повториться» (там же). «. Сам образ, взятый в себе, необходимо был с самого начала тем, чем неизменно остается» (там же). И еще: «Спонтанное воспоминание сразу носит законченный характер; время ничего не может прибавить к его образу, не лишив это воспоминание его природы; оно сохранит в памяти свое место и свою дату» (с. 209). Короче говоря, «воспоминание об одном определенном чтении — это представление и только представление» (с. 207); в то время как заученный урок, как мы только что сказали, скорее «проделан», чем представлен; эта привилегия воспоминания-представления позволяет нам подниматься «по склону нашей прошлой жизни, чтобы найти там какой-то определенный образ» (с. 208).
Рикёр П. Память, история, забвение
ОГЛАВЛЕНИЕ
В библиотеке одного монастыря в специальном помещении находится великолепная скульптура, выполненная в стиле барокко. Это двойственный образ истории. На переднем плане — Кро-нос, крылатый бог. Это старик с короной на голове; левой рукой он жадно вцепился в огромную книгу, а правой стремится вырвать из нее страницы. На заднем плане над ним нависает сама история: строгий, пристальный взгляд; нога опрокидывает рог изобилия, из которого изливается дождь из золота и серебра, — знак нестабильности; левая рука останавливает жест бога, в то время как правая демонстрирует орудия истории: книгу, чернильницу, стиль.
Монастырь Виблинген, Ульм.
Тот, кто был, отныне не может не быть: отныне этот таинственный и в высшей степени непостижимый факт «был» является его причащением к вечности.
Памяти Симоны Рикёр
Вместо введения
Настоящее исследование вызвано к жизни несколькими причинами; первая из них носит частный характер, вторая — профессиональный, наконец, третью я назвал бы причиной публичной.
Частная причина: отвлекаясь от книги «Состоявшаяся рефлексия» («Reflexion faite»), посвященной описанию моей долгой жизни, здесь я обращаюсь к темам, которые не получили освещения в моих работах «Время и рассказ» («Temps et Recit») и «Я-сам как другой» («Soi-meme comme un autre»), где непосредственно рассматриваются временной опыт и деятельность повествования, а проблемы памяти и — что еще хуже — забвения обойдены вниманием и изучаются как побочные, где-то в промежутке между временем и рассказом.
Профессиональная причина: в этом исследовании нашло свое отражение знакомство с материалами семинаров и коллоквиумов и трудами профессиональных историков, руководивших ими, где также идет речь о связи между памятью и историей. Таким образом, в этой книге продолжается их обсуждение.
Публичная причина: меня не перестает волновать положение дел, когда в одном случае слишком увлекаются вопросами памяти, в другом — забвения и ни слова не говорят о значении поминания и о злоупотреблениях памятью или забвением. Идея о политике справедливой памяти является в этом отношении одной из главных тем, изучение которых я считаю своим гражданским долгом.
Книга состоит из трех частей, четко разграниченных по теме и методу. Первая часть, посвященная памяти и мнемоническим явлениям, написана с позиции феноменологии в гус-серлевском ее понимании. Вторая, где речь идет об истории, относится к эпистемологии исторических наук. Третья, главная тема которой — размышление о забвении, составляет часть герменевтики исторического состояния людей, каковыми являемся мы сами.
Каждая из этих частей развивается в определенном направлении, неизменно подчиняясь трехтактному ритму. Так, феноменологическое изучение памяти сразу же начинается с ана-
лиза, направленного на объект памяти, воспоминание, которое предстоит перед разумом; затем оно проходит стадию разыскания воспоминания, анамнесиса, припоминания; наконец, мы переходим от данной, действующей памяти к рефлексивной памяти, памяти, принадлежащей «я-сам».
Эпистемологическое исследование соответствует трем фазам историографического анализа; от стадии свидетельства и архивов оно переходит к другой стадии через анализ использо-вания в понимании и объяснении конъюнкции «потому что»; оно завершается передачей исторической репрезентации прошлого с помощью письма.
Герменевтика исторического существования также проходит три стадии; первая — стадия критической философии истории, критической герменевтики, чуткой к пределам исторического познания, которые многочисленными способами нарушает горделивое hybrid познания; вторая — стадия онтологической герменевтики, связанная с изучением модальностей темпорализа-ции, которые в совокупности образуют экзистенциальное условие исторического познания; в результате под слоем памяти и истории обнаруживается мир забвения, мир, в котором вопреки ему самому существуют две возможности: либо окончательного стирания следов, либо их сохранения, обеспечиваемого средствами анамнесиса.
Однако эти три части не являются тремя самостоятельными книгами. Хотя у каждого из этих суден свои паруса, их мачты скреплены вместе, так что они представляют собой единое целое и им предстоит идти одним курсом. В самом деле, феноменологию памяти, эпистемологию истории и герменевтику исторического состояния пронизывает общая проблематика — репрезентация прошлого. С тех пор как началось изучение предметного аспекта памяти, радикальное значение приобрел следующий вопрос: в чем состоит загадка образа, eikon — если говорить на греческом языке Платона и Аристотеля, — который предстает перед нами как присутствие отсутствующей вещи, отмеченное печатью предшествования? Тот же вопрос пронизывает эпистемологию свидетельства, затем эпистемологию социальных представлений, являющихся специальным предметом объяснения/понимания, и переходит в плоскость письменной репрезентации событий, конъюнктур, структур, размечающих
* Гордость, высокомерие (греч.\ здесь и далее звездочкой отмечены примечания переводчиков. — Прим. ред.>.
историческое прошлое. Изначальная загадка eikon из главы в главу все набирает силу. Перемещенная из сферы памяти в сферу истории, она достигает предела в области герменевтики исторического существования, где репрезентация прошлого сталкивается с угрозой забвения, но где вместе с тем живет надежда на ее сохранение.
Несколько слов, адресованных читателю.
В этой книге я опробовал способ изложения, к которому никогда ранее не прибегал: чтобы освободить текст от тяжеловесных дидактических моментов — введения в тему, указания на связь с предшествующей аргументацией, предвосхищения последующих ходов, — я поместил в принципиально важных стратегических пунктах труда пояснительные замечания, которые укажут читателю, на каком уровне исследования я нахожусь. Надеюсь, что такое испытание терпения читателя будет им правильно понято.
Еще одно замечание: я часто ссылаюсь на авторов, принадлежащих различным эпохам, и цитирую их работы, не излагая при этом истории проблемы. К какой бы эпохе ни принадлежал тот или иной автор, я обращаюсь к нему, если этого требует аргументация. Таким правом, я думаю, обладает и любой читатель, в распоряжении которого находятся сразу все нужные ему книги.
Признаюсь, наконец, что я не придерживаюсь твердого правила при употреблении местоимений «я» и «мы», исключая тот случай, когда «мы» означает непререкаемый авторитет или титулованную особу. Я предпочитаю говорить «я», когда соглашаюсь с тем или иным аргументом, и «мы», когда надеюсь привлечь читателя на свою сторону.
Итак, пусть наше трехмачтовое судно отправляется в путь!
По окончании работы я хотел бы выразить признательность тем из моих близких, кто был рядом со мной и кто, осмелюсь сказать, одобрял мою затею. Я не буду называть здесь их имена.
Приведу имена тех, кто не только помогал мне дружеским участием, но и делился со мной своими знаниями: Франсуа Досс, консультировавший меня в ходе исследования деятельности историка; Тереза Дюфло, печатавшая мою работу и ставшая по-
этому моей первой читательницей — придирчивой и порой безжалостной; наконец, Эмманюэль Макрон, которому я признателен за его серьезную критику рукописи и оформление научного аппарата к ней. В заключение выражаю благодарность директору-заведующему издательства «Seuil» и руководителям «Философской серии» за еще раз оказанное мне доверие и за неизменное терпение.