Русская система как попытка понимания русской истории
Избранное в Рунете
Концепт «Русская власть»: метафорические возможности интеллектуального дискурса
В конце 1990-х годов появились новые трактовки концепта «Русской власти» как метафорического понимания и теоретического обоснования исторического пути и места России в современном мире. Власть, иерархия и подчинение были представлены фатальной сутью Русской системы – социального порядка, где единственным значимым субъектом оказывается власть, а ключевой идеей служит идея насилия (Ю.С.Пивоваров и А.И.Фурсов) либо власти-собственности (В.П.Макаренко). Эти теории вызвали бурное обсуждение и в том числе возражения как идеологического, так и академического характера. Но, может быть, правильнее видеть в «русской системе» не концепцию социального порядка в русском обществе, а концепцию российской государственности, специфика которой определяется не столько формальными институтами, сколько неформальными структурами, задающими модели поведения и взаимодействия основных субъектов?
В конце 90-х гг. прошлого века появились работы В.П. Макаренко, Ю.С. Пивоварова и А.И. Фурсова, посвященные «Русской власти» и «Русской системе», которые, как считают сами авторы, помогают лучше понимать, объяснять и более адекватно реконструировать исторический путь России; специфику государственной власти; национальный менталитет; особенности российских реформ, в том числе и в эпоху постиндустриального прорыва, а также причины нынешнего возвращении к «Русской системе» и в целом повторяемости такого явления в политической истории России [1].
В отечественном интеллектуальном дискурсе метафора пути имеет два особых значения. Первое связано со «склонностью русских к духовному странничеству, которое свидетельствует об их постоянной потребности в самоидентификации, в поисках правды и справедливости, а также своего места в меняющемся мире» [2]. Другое значение метафоры «путь» связано с духовными практиками интеллектуалов, отправившихся в «путешествие за истиной».
Новое «путешествие за истиной» в России началось в конце ХХ в., когда стало ясно, что ее «демократический транзит» закончился неудачей и очередная попытка России стать Европой провалилась. Государству не удалось побороть ни «русский ген», ни выйти из «тени Грозного царя», ни освободится от пут «раздаточной экономики», ни выбраться из «российской колеи» [3]. Все это и побудило рефлексирующее сознание интеллектуалов к поиску причин неудач реформирования России сверху, в том числе и через осмысление ее особого пути развития.
Такое осмысление заставляет постоянно прибегать в интеллектуальном дискурсе к различного рода концептам, представляющим собой теоретические конструкты, наполненные ценностным содержанием. В структуре таких концептов всегда присутствуют ассоциативные компоненты, выраженные в форме образно-метафорических коннотаций. Эти компоненты играют очень важную познавательную роль, поскольку дают емкие представления, позволяющие в целом «схватывать» внутреннюю суть явлений. Кроме того, метафоры обычно становятся основой концептуализации исходного знания эмпирического, теоретического и аксиологического содержания.
В структуру такого рода концептов включаются также слова с повышенной эвристической нагрузкой. Так, в концепте «Русская система» Ю.С. Пивоварова и А.И. Фурсова, как отмечает Г.И. Зверева, прилагательное русский, будучи приложенным к социологическим универсалиям система, власть, популяция, должно, по замыслу авторов, их качественно преобразовывать в новые понятия (не западные). В построениях неоевразийцев и традиционалистов-почвенников это прилагательное приобретает статус сакрального и наделяется сверхценными свойствами [4].
Появление новых концептов-метафор в конце ХХ в. было обусловлено также тем, что в это время в социальных и гуманитарных науках актуализировалась проблема языка научного дискурса. Эта проблема была порождена осознанием того, что в отечественном социально-гуманитарном познании пока отсутствует научный язык, адекватный для описания, понимания и объяснения российской действительности, поскольку при ее изучении многие исследователи пользуются исключительно языком западной академической науки, который сформировался в другой когнитивной среде при изучении иных социокультурных реалий. Было забыто методологическое предостережение П. Фейерабенда, который писал, что «словари и переводы являются весьма неудачным способом вводить понятие языка, синтаксис которого существенно отличен, например, от английского, или от идей, которые нельзя «подогнать» под западноевропейский способ мышления» [5].
Возникновение проблемы языка научного дискурса объясняется тем, что в начале 90-х гг. прошлого века, на волне критики марксистской парадигмы научного познания обнаружился дефицит креативности среди отечественных ученных, связанный с разработкой новых способов научно-исследовательской деятельности. Многие отечественные ученые, отказавшись от марксистской парадигмы научного познания, обратились к западноевропейской интеллектуальной традиции, сотворив себе новых кумиров в лице представителей академической науки на Западе. Теоретические конструкты этой науки, их понятийный аппарат, стали широко использоваться в отечественных научных исследованиях, посвященных российской проблематике. Некоторые из этих конструктов превратились в интеллектуально-когнитивные моды. Отсюда в отечественных научных исследованиях началось, как отмечает Б. Капустин, «бесконечное топтание на парадигме модернизации-либерализации-демократизации-глобализации, которая в виде предельно радикальной критики допускает лишь теоретически маловразумительные рассуждения об «отклонениях» от якобы универсальных принципов развития, попятных тенденциях авторитаризма или чем-то еще в этом духе» [6].
Причины всего этого носят культурно-исторический характер и связаны они с особенностями стиля научного мышления многих российских ученых. Характеризуя этот стиль, Вс.Н. Иванов пишет: «Ни у одного народа мы не видим таких специфических особенностей научного и обычного восприятия, как видим это у нас, русских: мы чрезвычайно легко видим в окружающем нас мире то, что мы хотим, что мы привыкли видеть. Это является следствием некритичности русского познавательного духа, которому все равно, верить ли в святость кн. Владимира или в непогрешимость Карла Маркса» [7].
Трактовки концепта Русской власти, предложенные В.П. Макаренко, Ю.С. Пивоваровым и А.И. Фурсовым в качестве метафорического понимания и теоретического обоснования русского пути и места России в современном мире, также являются попытками разработки научного языка, понятийного и теоретического аппарата, адекватного для изучения российской политической специфики.
В современной науке можно выделить системный и реляционистский походы в трактовке политической власти. В рамках системного подхода власть рассматривается в качестве атрибута политической системы общества, раскрывающегося в способности власти поддерживать целостность общества, мобилизовывать его ресурсы, регулировать общественные отношения. В рамках этого подхода разработаны структурно-функциональная и мобилизационно-целевая теории политической власти. В русле реляционистского подхода, в котором власть трактуется как средство взаимодействия политических субъектов, созданы потенциально-волевая, инструментально-силовая, коммуникативная, обмена ресурсами и раздела зон влияния теории политической власти.
Сломы, смуты и последующие «переделы» Русской власти происходят, согласно Ю.С. Пивоварову и А.И.Фурсову, либо при излишней концентрации власти в каком-либо из привластных слоев, либо при чрезмерной ее распыленности.
Концепты Русской власти в трактовке В.П. Макаренко и особенно Ю.С. Пивоварова и А.И. Фурсова получили широкий, в том числе и критический резонанс в научной среде. В связи с этим стоит остановиться на некоторых критических сюжетах, посвященных работам В.П. Макаренко, Ю.С. Пивоварова и А.И. Фурсова. Критиками этих работ выступили в первую очередь либерально-ангажированные авторы, несмотря на то, что в концепции Ю.С. Пивоварова и А.И. Фурсова, как отмечает Г.И Зверева, широко использовались элементы либеральной миросистемности [11].
Почему концепция В.П. Макаренко представляется А.А. Мигалатьеву «надуманной»? Потому что она, оказывается, не вписывается в стиль мышления А.А. Мигалатьева, основу которого составляет методология «однолинейного прогрессизма», суть которой состоит в представлении о том, что существует лишь одна линия общественного прогресса, ориентиры которого задаются наиболее развитыми западными странами. Соответственно, в рамках такого стиля мышления запаздывающие общества типа России, идущие по линии этого прогресса, успешно могут быть описаны в понятиях модернизации, гражданского общества, правового государства, прав человека, либеральной демократии, разделения властей, политической власти как авторитетно-властного полномочия, и поэтому никакой другой понятийный аппарат для описания, понимания и объяснения российской действительности не нужен.
Другой критик В.А. Ковалев называет «Русскую систему» Ю.С. Пивоварова и А.И. Фурсова фантастическим вариантом [13]. Автор пишет, что российские обществоведы, в массе своей разочарованные результатами отечественных реформ последних полутора десятилетий, напряженно ищут ответа о причинах их неудачи. Сделать это, достичь теоретического прорыва, пребывая в состоянии ученичества у западных социальных наук, повторяя зады европейской и американской социологии и политологии, действительно трудно.
Тем самым В.А. Ковалев признает существование в России «Русской системы» как ее «господина». Почему же в связи с этим «Русская система» Ю.С. Пивоварова и А.И. Фурсова является фантастическим вариантом остается загадкой.
Есть критика позитивная, признающая некоторые положения критикуемых концепций, но отрицающих их эвристический потенциал для понимания процессов, происходящих в социокультурной сфере современного российского общества и прогнозирования его будущего. В частности, Э.А. Паин, относит концепцию исторической инерции, которую Ю.С. Пивоваров и А.И. Фурсов назвали «Русской системой», а А.Л. Аузан «Российской колеей», к теориям исторического фатализма, основу которых составляет идея культурного кода, неизменного, воспроизводящегося при любых исторических обстоятельствах [14].
Этой идеи придерживается и И.М. Клямкин, который ссылается на результаты социологические исследования, проведенные по заказу одного из центров либеральных исследований. Убежденные сторонники «Русской системы» в таких ее проявлениях, как доминирование государства над личностью, патернализм и закрытость страны, по данным И.М. Клямкина, составляют менее 7% респондентов. Невелик и их резерв (22%), в котором сохраняется ориентация на два из трех названных признаков «русской системы». Между тем сторонники модернистской альтернативы «русской системе» (приоритет интересов личности, ее самостоятельность и ответственность за свою жизнь, открытость страны) составляют треть населения (33%) при несколько большем по численности резерве (37%). Почти все наши сограждане (96%) считают, что в стране сегодня царит произвол властей, причем свыше 50% полагают, что от него нет защиты. Более половины опрошенных (58%) убеждены в том, что власть в России держится сегодня прежде всего на круговой поруке чиновников, их коррумпированности, причем больше всего подобные настроения распространены в ядре «модернистов»: данную точку зрения разделяют почти две трети их представителей. При таком отчуждении населения от государства последнее не может быть источником доверия, а становится главным источником недоверия» [15].
Согласно этим данным получается: почти 20 лет реформ и власть вернулась в привычную колею. Однако И.М. Клямкин делает вывод о том, что российское общество переросло «Русскую систему» еще при коммунистическом режиме, что и стало главной причиной падения последнего и смены традиционных для страны способов легитимации власти. Есть все основания утверждать, продолжает И.М. Клямкин, что таких благоприятных условий для реализации либерально-модернистского проекта, какие существуют сегодня, в стране до сих пор не было. Проблема же в том, что до сих пор обществу не предложено самого такого проекта.
Что общего между либеральными критиками концепций «Русской власти» и «Русской системы»? Во-первых, критике подвергаются не их концептуальные основания, а современная российская государственность как их последнее воплощение. Во-вторых, это вывод критиков о том, что в условиях постиндустриального развития система Русской власти обречена, поскольку ее ресурсы или исчерпаны, или недостаточны для постиндустриального прорыва. В-третьих, критики в большей мере стремятся быть идеологами, чем учеными, или, по крайней мере, политическими философами, которые стремятся поставить политическую реальность под свой контроль, и для которых эта реальность важна не сама по себе, а как предмет рассуждений о том, что в ней не так с точки зрения определенного идеала общественного развития.
Иной вид критики демонстрируют академически настроенные ученые. В частности, В.А. Дубовцев и Н.С. Розов считают, что авторы «Русской системы», а также их последователи стремились прежде всего понять природу русской власти и ответить на вопрос, почему «русский ген власти» после соединения с западными новшествами и краткого периода мутаций и гибридизации вновь проявляет свою твердую, неизменную природу и порождает структуры власти, сходные с прежними.
В качестве такой гипотезы у них выступает идея «вертикального договора» и расширения российской субъектности.
В течение каждого относительно длительного периода стабильности (30-50 лет) те или иные социальные группы, как считают В.А. Дубовцев и Н.С. Розов, накапливают имущественный ресурс (капитал в широком смысле) и обретают способность к мобилизации и консолидации для отстаивания своих имущественных и иных прав, в той или иной форме претендуют на участие в принятии правовых и политических решений.
К такой трактовке концепта «Русская власть», которую предлагают В.А. Дубовцев и Н.С. Розов, можно добавить следующее. В рамках деятельностного подхода к пониманию «Русской власти» ее можно рассматривать как средство государственного управления. Одним из основных ресурсов этой власти, определяющих ее специфику, выступает «кормление». Как формальный институт «кормление» было отменено еще при Иване IV, но как неформальный институт оно, по мнению Т.С. Кондратьевой, постоянно реактуализируется в России, в том числе и современной [17]. Автор рассматривает «кормление» как функцию «Русской власти» в двояком смысле: 1) кормление в смысле «править и кормиться», 2) кормление в смысле «править и кормить».
Расширение концептуального видения проблемы «Русской власти», как полагают В.А. Дубовцев и Н.С. Розов, может привести к превращению специфических российских констант в переменные. В связи с этим они отмечают, что в «Русской системе» в полном согласии с магистральной традицией русской политической истории фокусируют внимание на решениях и действиях представителей верховной власти («царей-генсеков-президентов» и их ближайших советников), оправдывая свой подход метафизической моносубъектностью «Русской власти». В нашей концепции «расширения российской субъектности», подчеркивают В.А. Дубовцев и Н.С. Розов, «выступают на сцену не только группы держателей ресурсов, но и низовые слои, от сознания и поведения (субъектности!) которых многое зависит».
В.А. Дубовцев и Н.С. Розов критикуют Ю.С.Пивоварова и А.И.Фурсова за то, что в их «Русской системе» почти все социальные слои и группы в России движимы инстинктом восстановления «русской власти», тогда как акторы, против нее выступающие (бояре, верховники, декабристы, кадеты, диссиденты), безжалостно выбрасываются на свалку истории. Если же отступить от «метафизики» и опереться на принципы социально-исторической динамики, то, по мнению В.А. Дубовцева и Н.С. Розова, приверженность тех или иных групп и слоев «русской системе» (читай: монополизации власти, принуждению и насилию, «сильной руке», «вертикали власти», подавлению любой оппозиции и пр.) «должна пониматься как зависимая величина, на которую влияют некие опять же меняющиеся факторы. Тем самым открываются возможности целого спектра социологических, сравнительно-исторических и сравнительно-политологических исследований».
Что же касается вопроса о фатальной обреченности России на «Русскую систему» и «Русскую власть», то полагаю, что при решении этого вопроса следует опереться на новые методологические подходы, прежде всего в рамках неоклассической модели научного познания. Одним из таких подходов связан с идеей нелинейного времени, позволяющей по-новому интерпретировать отношения между старым и новым. В соответствии с этой идеей прошлое, настоящее и будущее, разворачиваясь в действиях людей, являются не последовательными, а одновременными состояниями.
Новизна такого подхода заключается в том, что ученый сознательно направляет свое исследование на тяжбу или зазор между «полем опыта» и «горизонтом ожидания», индивидуальным или коллективным, при этом ясно понимая, что реализация проектов будущего обновляет смысл внутреннего опыта героев его повествования и тем самым определяет содержание их настоящего. Иначе говоря, современность, изученная ученым без учета прошлого, реактуализованного в настоящем благодаря новому видению будущего, теряет свою полноту, рассыпается на единичные явления и вещи. Если ученый стремится реконструировать эту полноту, он должен маневрировать так, «чтобы не подвергать себя двустороннему риску тирании наследия и свободы преобразования (или их сиюминутной детерминации)» [19].
Примечания:
[1] Макаренко В.П. Русская власть (теоретико-социологические проблемы). Ростов н/Д: Изд-во СКНЦ ВШ, 1998.Фурсов А., Пивоваров Ю. Русская Система: генезис, структура, функционирование: (Тезисы и рабочие гипотезы) // Русский исторический журнал. 1998. Т. 1. № 3. Пивоваров Ю.С., Фурсов А.И. Русская Система и реформы // Pro et Contra. Т. 4. 1999. № 4.
[2] Тиме Г.А. Путешествие из Петербурга в Москву с остановкой в Берлине (Пути самоидентификации России в ХХ веке) // Вопросы философии. 2009. № 10. С. 17.
[3] Примечательно, что в конце XX в. появилось сразу несколько концептов, претендовавших в метафорической форме выразить специфику «пути России»: «Тень Грозного царя» А.Л. Янова, «Русский ген» В.Б. Пастухова, «Российская колея» А.А. Аузана, «Раздаточная экономика» О.Э. Бессоновой.
[4] Зверева Г.И. «Присвоение прошлого» в постсоветской историософии России (Дискурсный анализ публикаций последних лет). URL: http://www.situation.ru
[8] Бляхер Л.Е. Архаические механизмы легитимации власти в России, или очерки об истоках ностальгического сознания // Полития. 2008. № 3. С. 7-29.
[9] Дубовцев В.А., Розов Н.С. Природа «Русской власти»: от метафор к концепции // Политические исследования. 2007. № 3. С. 8-23.
[10] Фурсов А. Русская власть, история Евразии и мировая система: mobilis in mobile (социальная философия русской власти) URL: http://www.centrasia.ru/newsA.php?st= 1212912480
[11] Зверева Г.И. «Присвоение прошлого» в постсоветской историософии России
(Диску1р2сный анализ публикаций последних лет). URL: http://www.situation.ru
[12] Социологические исследования. 2000. № 2. С. 47-50.
[13] Ковалев В.А. «Русская система»: фантастический вариант // Россия и современный мир. 2006. № 1(50). С. 40-60.
[14] Паин Э.А. Традиции и квазитрадиции: о природе российской «исторической колеи». URL: http://www.polit.ru/lectures/2008/06/26/pain.html
[16] Дубовцев В.А., Розов Н.С. Природа «Русской власти»: от метафор к концепции // Политические исследования. 2007. № 3. С. 8-23.
[18] Koselleck R. Le futur passe. Contribution a la semantique des temps historiques / Trad. J. Hoock. M. С Hoock. Paris: EHESS, 1990. P. 310-311.
[19] Lepetit B. Le present de l’histoire // Les formes de I’experience. line autre histoire sociale. Paris: Albin Michel, 1995. P. 290.
Пивоваров,Фурсов Русская система (1)
“Русская Система” как попытка понимания русской истории
Ю.С. Пивоваров, А.И. Фурсов
В основе существования любого общества лежит та или иная мера согласия (в противном случае – “война всех против всех”). Различие лишь в том, по поводу чего достигается согласие. На современном Западе – это общественный договор относительно “предпоследних ценностей”, т.е. ценностей социальных в широком смысле слова (политических, правовых, хозяйственных и т.д.). Ценности же “последние” – религиозные, метафизические – вынесены за пределы общественного порядка как комплекса повседневных правил. Можно быть католиком, протестантом, атеистом – конфессиональная принадлежность и мировоззренческие позиции не имеют определяющего значения для участия в публичных делах. М.Вебер назвал такой мир “расколдованным”.
Этот мир родился в ходе социальной революции, которую Европа пережила в XVI – XVII вв. (1517 – 1648 гг., от Лютера до Вестфальского мира). Там оформились уникальные явления – национальное государство, гражданское общество, капитализм с его классами и социальный индивид нового типа. Появилось современное полисубъектное общество. Практически все группы и индивиды обрели институционально закрепленный статус независимых социальных агентов, отношения между которыми регулируются правом.
Важнейшим результатом социальной революции стало то, что религиозная идентичность как основа общественного согласия сдала свои позиции, на смену ей пришла идентичность национально-гражданская. Иными словами, теоцентричная феодальная Вселенная уступила место антропоцентричному, полисубъектному миру.
У нас в XVI – XVII вв. тоже рождается новый мир, тоже происходит социальная революция, тоже уходит теоцентричная Вселенная… Но что есть главный предмет согласия (или несогласия) “по-русски”? В современной России (грубо говоря, от Петра I до Ельцина) согласие реализуется лишь по поводу Власти и отношения к ней и с ней.
Мы не случайно пишем слово “власть” с большой буквы. Дело в том, что результат нашей великой самодержавной революции – от “Третьего Рима” до Соборного Уложения (1517 – 1649 гг.) был диаметрально противоположен западному: в России не возникло ни гражданского общества, ни государства (nation-state), ни капитализма. Здесь появилась Самодержавная Власть, единая и неделимая, качественно однородная и по сути единственная. Причем единственная не только как власть, но и как субъект (моносубъект). В XVI – XVII вв. складывающаяся Русская Власть лишила значимой субъектной энергии все то, что с киевских времен выступало в роли исторических субъектов: церковь, боярство, удельные княжества и т.д. Это похищение, экспроприация субъектности, а в известном смысле – “европейскости” и “христианскости” в пользу одного сегмента социума и есть великая тайна русской власти и русской истории.
Итак, новый русский мир – властецентричен. Власть становится условием существования всех и всего. Оформляется социальный порядок, который мы назвали Русской Системой. Его элементы:
— Популяция, т.е. население, исторически имевшее, но утратившее субъектные характеристики, чья субъектность при нормальном функционировании власти отрицается по определению;
— Лишний Человек, который может быть как индивидуальным (часть дворян и интеллигенции в XIX – начале ХХ вв.), так и коллективным (казачество в XVII в.). Речь идет о тех индивидах и группах, которые не “перемолоты” Властью и потому не стали ни ее органом, ни частью Популяции, или же о людях, “выломившихся” из Популяции и Власти, нередко в результате ее же, Власти, деятельности, целенаправленной или побочной.
Русская Система предполагает такой тип взаимодействия перечисленных элементов, при котором единственным социально значимым субъектом оказывается Власть. Если Русская Система – это способ контроля Русской Власти над русской жизнью, то Лишний Человек – мера незавершенности Системы, индикатор степени “неперемолотости” русской жизни Системой и Властью. Процесс взаимодействия, с одной стороны, Русской Системы и Русской Власти, а с другой – Русской Системы и русской жизни (в которой Система далеко не все исчерпывает и охватывает, а в Системе не все Власть) и есть русская история.
В определенных исторических условиях элементы Русской Системы проникают друг в друга. Так, к примеру, после Октябрьской революции мы столкнулись с феноменом Властепопуляции (“кухарка” управляет государством). Это, если угодно, “перевернутая” Русская Система. То есть сущность Системы сохранена, но в прямо противоположной социально-властной конфигурации. З.Гиппиус на заре советско-социалистического порядка вывела точную формулу его соотношения, отличия и одинакости (как говаривал Герцен) с царским режимом. По ее словам, идея самодержавия – власть одного над всеми, идея коммунизма – власть всех над одним. И в том, и в другом случае осуществляется подавление индивида, что и является содержанием русского типа социальности. Меняются лишь “политические технологии”.
Другое органическое качество Русской Власти – дистанционность. В России, в отличие от Запада, власть не есть порождение и политическое выражение civil society, поскольку здесь нет и самого “сосайети”. Власть у нас порождает и формирует все (в идеалтипическом смысле), действуя со стороны, с “дистанции”. Она отделена и отдалена от этого “всего”. Сближение с ним опасно для ее природы и функционирования. Будучи Субстанцией, т.е. тем, “что существует само в себе и представляется само через себя и представление чего не нуждается в представлении другой вещи, из которой оно должно было образоваться” [Спиноза 1932: 1], она должна хранить это свое главное качество, хранить как девство. Что лучше всего делать – на дистанции.
Подчеркнем: дистанционность – одна из важнейших характеристик Русской Власти, придающая ей метафизические, даже мистические черты. Власть – это то, что невозможно потрогать. Она (и ее посланцы) внушают “твари” мистический ужас перед демиургом. Подобная модель власти вошла в русскую жизнь, в русское сознание. Ее можно обнаружить и в литературе, и в окололитературной жизни России последних веков. Вспомним: “Ревизор”, “Мертвые души”, “Бесы”, а в ХХ столетии – “Мастер и Маргарита” (Воланд), “Доктор Живаго” (Евграф). Во всех этих произведениях, как и в реальной русской жизни, власть вынесена за пределы данного социума. Она – где-то вне, на дистанции. И именно эту дистанцию покрывают ее посланцы. Типичный сюжет – приезд представителя власти (“к нам едет ревизор”), по отношению к которому местная власть и не власть вовсе.
Конечно, все это идет прежде всего от монголов (Орды). “К нам едет баскак”.. Господство Орды над Русью, эксплуатация русских земель носила дистанционный характер. Ордынская власть находилась за пределами самой Руси. Далеко, в Сарае, сидел хан и решал судьбы русичей; туда на поклон и за ярлыком ездили князья, оттуда наезжали ревизоры, облеченные властью.
Были, безусловно, и свои, туземные, причины дистанционности власти. Но ограничимся здесь указанием на первостепенный, ордынский источник. И обратим внимание на то, что каждая новая эпоха русской истории начиналась попыткой (успешной или нет) перенести столицу в новое место (Грозный, Петр, Ленин, отчасти Ельцин). Ведь как только Русская Власть начинала обрастать связями с “обществом”, под вопрос ставилась ее фундаментальное (и метафизическое) качество – дистанционность. Тогда она рвала все эти связи и устремлялась куда-то вдаль, в сторону от опасных для нее зависимостей. (Подобно лирическому герою Пастернака, Русская Власть с полным правом могла бы сказать: “Но как ни сковывает ночь / Меня кольцом тоскливым,/ Сильней на свете тяга прочь / И манит страсть к разрывам”.)
Это у них, на Западе, “власть – от народа” (когда-то “от Бога”). У нас “власть – от власти” (было и “от Бога”). Подобный (наш) тип легитимности обязательно предполагает дистанционность. Иначе пойдет содержательное перерождение власти.
Разумеется, предложенная теоретическая схема – рабочая гипотеза, которая нуждается в проверке, разработке, уточнении. Нам она представляется плодотворной, поскольку позволяет увидеть в русской истории то, что прежде не видели или на что не обращали внимания. Например, в Русской Системе все реализуется через Власть, даже протест против нее (о чем, помимо прочего, свидетельствует феномен самозванства). Система функционирует так, что Власть препятствует полному или даже сколько-нибудь существенному оформлению различных групп, прежде всего привластных. Но это означает, что русские Власть и Система в целом блокируют то, что на Западе стало классовым оформлением общества. Ни одна из привластных групп, не говоря уже о группах угнетенных, о низах, не превратилась в класс. Ближе всего к этому состоянию, по крайней мере внешне, подошло дворянство, но и оно не стало классом – Власть не допустила.
Развитие социального неравенства и эксплуатации на Руси запаздывало по сравнению с Западом. Как убедительно показывает И.Я.Фроянов [Фроянов 1980: 4], даже в XI – XII вв. мы имеем дело с обществом, которое А.И.Неусыхин назвал бы “дофеодальным”, т.е. поздневарварским (но только не в отрицательном, а в положительном смысле, фиксирующем некое имманентное качество). Иначе говоря, накануне татаро-монгольского нашествия и установления ордынского ига Русь, выражаясь марксистским языком, не была классовым обществом.
Русская Власть как моносубъект не нуждается в социальных классах, ей нужны турбулентные группы и рыхлые структуры. К тому же феномен Власти делает собственность функциональной, эпифеноменом, а именно по поводу собственности возникают классы.
Созданная Русской Властью Система тоже, естественно, не предполагала ни классов, ни даже групп, четко оформленных по любому, кроме властного, принципу. Таким образом, имманентная, положительная, эволюционная неклассовость (доклассовость) Руси оказалась дополнена и усилена исторической, системной неклассовостью (антиклассовостью). В Русской Системе процессу превращения привластных органов в классы противостояла не только Власть, но и Популяция. В этом (но исключительно в этом) смысле приходится признать: в России коммунизм как антикапитализм, т.е. как отрицание частной формы собственности и классовости, лег на благодатную неклассово-антиклассовую почву, став ее адекватным историко-системным выражением. Не потому ли столь болезненными оказались для нас кризис и крушение коммунизма?
Какие же факторы способствовали возникновению такой власти и такой системы? Разумеется, полноценный ответ на этот вопрос предполагает весьма пространное рассуждение. Здесь же для краткости назовем один, быть может, важнейший.
О влиянии татаро-монгольского нашествия, ордынского господства на Русь и русскую историю написано много, многое верно зафиксировано эмпирически. Однако, как нам представляется, главное ускользнуло: ордынское иго не просто принципиально изменило властные отношения на Руси, но выковало, вылепило принципиально нового, невиданного доселе в христианском мире субъекта-мутанта. Суть в следующем.
В домонгольской Руси власть была рассредоточена между “углами” “четырехугольника”: князь – вече – боярство – церковь. Конструкция была цельной, хотя в одних землях сильнее было боярство (Галицкая Русь), в других – вече (Новгород, Псков, Вятка), в третьих – князь (Владимирская Русь). Варьировались также удельный вес и реальное влияние церкви. Однако ни в одном из случаев князь не был единственной властью – Властью, и ситуация в целом была похожа на европейскую. Когда Андрей Боголюбский, словно действуя по принципу “власть – все”, решил подмять под себя бояр и народ, его тут же отправили на тот свет: не было у князя той “массы насилия”, которая позволила бы ему сломать “четырехугольник”, превратив его в сингулярную точку Власти.
Проблему помогла решить Орда. Именно ее появление обеспечило князьям, шедшим на службу к ордынскому орднунгу (Александр Невский, московские Даниловичи), ту “массу насилия”, которая обесценивала властный потенциал боярства и веча. В начале XIV в. слово “вечник” уже означало “бунтовщик” [Словарь 1975: 131], бояре же в рамках ордынской системы не столько боролись с князем, сколько выступали вместе с ним против других “князебоярств”, а перед самим князем “окарачь ползли” (как он – перед ханом и мурзами), превращаясь в холопов.
Опершись на Орду, Александр Невский конкретизировал принцип “власть – все”: “власть – все, население – ничто”. Теперь население можно было давить, резать ему носы, уши – за (будущим) святым князем стояла Орда.
Следующий вклад в конкретизацию принципа “власть – все” внес Дмитрий Донской. Его обычно рассматривают в череде великих собирателей и объединителей русской земли. Собиратель – да. Объединитель – нет. Стратегия собирания русских земель Дмитрием Ивановичем заключалась не в объединении, а, напротив, в углублении раскола между ними – прямо по-ленински: прежде чем объединяться, надо размежеваться. Поэтому-то Дмитрий и отказался принять митрополита Киприана, направленного из Константинополя в качестве общерусского, т.е. такого, которому подчинялись бы и епархии на территории Великого княжества Литовского. Дмитрию нужен был митрополит только для той территории, которая подвластна ему, его власти, ему как Власти. Не территория важна, а подвластная, “уезженная” территория. Иными словами, “власть – все, территория – ничто” (или “власть первична, территория вторична”).
Тем самым был достроен триединый комплекс принципов Русской Власти: “власть первична”; “власть первична, население вторично”; “власть первична, территория вторична”. Представители всех структур Русской Власти будут руководствоваться данными принципами, жертвуя населением и территорией (Ленин, Сталин, Горбачев, Ельцин, если брать только коммунистический период). Население и тем более пространство – объект. Власть – субъект. Субъект вообще один. И это поразительно.
Христианский мир полисубъектен: субъектны индивиды, корпорации (цехи, университеты), города, монархи. На Руси же Орда создала такую ситуацию, когда единственным субъектом оказалась Власть, да еще церковь – по поручению Власти. Парадокс: моносубъект в христианском обществе. Или так: христианская власть, стремящаяся к моносубъектности и отрицающая субъектность других социальных агентов. Но парадокс это лишь на первый взгляд. Субъектность рассматриваемого моносубъекта иная, чем в полисубъектном мире. Русская Власть есть “преодоление”, а не только редукция “нормальной” христианской полисубъектности. Результат такого преодоления – метафизический характер Русской Власти.
Однако в ордынском орднунге этот властный мутант все же был ограничен. Извне – Ордой, изнутри – самим фактом единства князя и боярства. Причем внутреннее ограничение опять-таки обусловливалось внешним – сплоченность определялась Ордой. Как только последняя пала, мутант прыгнул на Русь и стал для нее новой Ордой. Захватив русские земли и раздав их в виде поместий дворянам (раздача земель боярам по сути поставила бы их на один уровень с князем), князь, и в его лице Власть (моносубъект), получил слой, с помощью которого можно было избавиться от властного союза с боярством, а моносубъект мог отбросить многие коллективные черты. Этот процесс протекал мирно, по нарастающей до середины 1560-х годов, пока не уперся в некую преграду, взять которую эволюционным, ненасильственным путем было невозможно.
Власть оказалась перед дилеммой: либо менять-ломать себя, допуская субъектность других социальных агентов, либо менять-ломать общество, поставив над ним репрессивно-карательный орган, установив диктатуру этого органа и “перебрав людишек”. Иван Грозный выбрал второй путь, который резко ускорил ход Великой самодержавной революции. Уже в начале 1570-х годов царский аппарат настолько подчинил себе все остальное, что потребность в опричнине отпала: Чрезвычайка стала повседневностью, царским двором; опричные земли начали именоваться дворовыми. Главный результат опричнины – государев двор превратился в единственно значимый властный механизм, а воля царя – в единственный источник внутренней и внешней политики. Говорят, Людовику XIV принадлежит выражение “государство – это я”. Однако во Франции XVII в. было еще кое-что, помимо этого “я”, например общество. Иван Грозный и его наследники по Русской Власти могли бы сказать: “Власть – это я”.
Формирование самодержавия, превращавшего бояр и дворян в однородную служилую массу, логически вело к закрепощению крестьян (и населения в целом). Самодержавие же было условием реализации данного процесса. Возникнув, оно подтолкнуло социум именно в этом направлении. К 1649 г. дело было сделано: крестьян закрепостили службой дворянам. Но такое закрепощение было элементом более широкой системы самодержавного контроля над обществом, включая дворян и посадских (т.е. горожан), по отношению к которым, как писал С.Князьков [cм. Князьков 1991: 426], закрепощение было проведено наиболее последовательно и полно (Указ от 1658 г.). Все несли тягло – кроме Власти.
Теперь обратимся к классическому русскому вопросу: кто мы – отсталый Запад, своеобразный Восток, самобытная цивилизация?
По нашему мнению, Русская Система значительно больше похожа (именно похожа!) на Запад и особенно на капиталистическую систему, а не на великие цивилизации Азии. Последние носят локальный, т.е. чисто пространственный, характер. Это ни в коем случае не значит, что они не развиваются. Развиваются. Но в ограниченном пространстве.
Общепризнанно, что капитализм – это система, которая прежде всего присваивает время, стремится его ужать, свести ко времени труда. Экспансия капитализма в пространстве основана на присвоении и “перемалывании” им времени. Капитал и есть накопленный труд, накопленное социальное время. Такая экспансия, естественно, имеет внелокальную природу. Пространственные характеристики капитализма внелокальны, а само его время настолько подминает пространство, что в результате остается лишь время – но с некоторыми пространственными характеристиками. Постепенное “завоевание” капитализмом мира есть поглощение капиталистическим временем пространства. Как только капитализм охватывает мир в целом, его полем вообще становится только время. Внелокальность капитализма темпоральна, однако не в смысле ограниченности неким временным периодом, а в смысле имманентного качества.
Русское развитие, подобно западно-капиталистическому, носило внелокальный характер, хотя основой и полем его проявления было пространство. Но пространство это, в отличие от пространства азиатских цивилизаций, постоянно расширялось. Более того, оно стало существенно увеличиваться в конце XV – XVI вв., т.е. тогда, когда пространство азиатских цивилизаций превратилось в их вечное настоящее, когда оно перестало расти. Но и само приращение его с “исходного момента” и до XII – XVII вв. несопоставимо с русским – ни по площади, ни по темпам. С точки зрения экспансии и скорости увеличения с Русской Системой может тягаться только одна – капиталистическая.
Вообще различия между Западом, Востоком и Россией по таким параметрам, как пространство/время и локальность/внелокальность, можно суммировать следующим образом (см. табл. 1).
вечность-в-настоящем (в иудеохристианском смысле проблема времени/вечности не артикулирована, время не отделено от вечности)
